— Подождите, спустимся на равнину, там пыль и песок, колеса пойдут мягче. И вообще, при дневном свете мы будем объезжать камни, и вас не будет так трясти.
— Вам будет мягко и удобно, как на кошме в юрте, — подшучивали над ними погонщики яков.
— Потерпите до рассвета! — успокаивали другие.
Однако эта ночь оказалась долгой, куда более долгой, нежели все предыдущие, никто не смог сомкнуть глаз, многие продолжали вскрикивать, кое-кто успел даже умереть. Но в одном никто из них не сомневался: подобных ночей им предстоит пережить немало. Тенгери не кричал. Раны мучили его, но он сдерживался. Он испытывал боль в ногах, голова гудела не переставая. Хуже всего обстояло дело со спиной, в нее во время боя попала стрела.
И все-таки он сцепил зубы и не стонал. Тенгери смотрел на небо, на бесчисленные звезды и созвездия, и не ощущай он, как катят колеса, можно было бы подумать, будто они стоят на одном месте. Но колеса повозок все перемалывали дорогу, тарахтели по камням, заваливали песком норы байбаков, катили и катили наверх, к северу, к Доломуру, к Керулену и Онону. И от этого в его душе разливалась радость, которая была такой сильной, что теснила и побеждала боль.
Один из лежавших в повозке Тенгери раненых без конца распевал песни, и большинство из них он, похоже, придумывал на ходу. Он и сам не знал точно, с чего он начнет песню и где ее кончит. Неизвестно даже, доставляло ли собственное пение ему удовольствие.
Дзун был воином,
Дзун был героем,
Героем на службе великого хана.
Дзун днем сражался,
Дзун ночью сражался,
При солнечном свете
И при свете луны.
Дзун был воином,
Дзун был героем,
Героем на службе великого хана.
Дзун ночью погиб
Или погиб при дневном свете,
Может, в солнечный день он погиб,
А может, и в дождь.
Вот о чем он пел, и многие радовались, что кто-то поет. А когда потом, незадолго перед восходом солнца, он умолк, другие стали спрашивать его, почему он больше не поет сейчас, когда красный огненный шар вот-вот выкатится из-за холмов.
— Он умер, — сказал Тенгери.
Все очень удивились, и Тенгери тоже удивился, когда увидел его, лежавшего рядом, таким тихим, застывшим, и вряд ли кому-то из них еще когда-нибудь доведется стать свидетелем того, как человек поет-поет — и вдруг умирает!
Погонщики яков вытащили его из повозки и положили на влажный придорожный песок.
Взошло солнце, но вовсе не красное, раскаленное, а улыбчивое, золотистое.
А колонна повозок продолжила свой путь к Доломуру, к Керулену и Онону.
Четыре месяца спустя, перед приходом холодов, колонна повозок с тяжелоранеными добралась до орды у Керулена, а войско во главе с Чингисханом осталось зимовать в Доломуре.
Тенгери уже удавалось не только приподняться, но даже сесть и, значит, наблюдать за происходящим по сторонам от повозки. Он издалека узнал своего старого знакомца, Бурхан-Калдуна, этого серо-сизого великана, гордо упирающегося своей благородной головой в синее небо. И леса на другой стороне реки стоят как стояли, высокие и молчаливые. При этой мысли ему вдруг стало смешно: а где же им еще быть, куда они могли подеваться? Но новая встреча с ними обрадовала его. С этими лесами дело обстояло в точности так, как с овечьими стадами: их любишь, если ты вырос рядом и вместе с ними, но при самой первой встрече в них ничего особенного не замечаешь. А что, овца, она овца и есть, а лес — всего лишь лес, и все.
Когда повозки миновали последний холм и юрты родной орды стали видны как на ладони, женщины и старики оседлали лошадей и поскакали им навстречу. И когда они оказались совсем рядом, никто из них не плакал и не причитал. Снимая с высоких повозок родных и близких, они не рыдали, когда находили их безногими, безрукими, слепыми или с другими увечьями. Сначала их укладывали на влажную пожухшую траву, потом на носилки и уносили в юрты. А те женщины и мужчины, которым сообщали о гибели их мужей и сыновей, возвращались в орду и говорили всем, кто был готов их слушать, что они, мол, отдали Чингисхану то, чего он требовал, и теперь вправе рассчитывать на его доброту. А доброта эта заключалась в том, что с них могли перестать брать налоги и выделить им толику из награбленного добра.
Пришли к повозкам и Ошаб с Герел.
— Да вот же он! — упрекнула Герел мужа. — Видишь, вон там! Боже, какой у него вид!
— Тс-с-с! — шикнул на нее Ошаб.
— Что — «тс-с-с»? Улыбаться мне, что ли?
— Закрой рот, слышишь?
— Закрыла, — откликнулась она.
— Разве у других вид лучше?
— Да нет! Но ты на его глаза посмотри: какая в них тоска!
— Замолчишь ты когда-нибудь?
— Дал бы ты ей по губам, брат! — посоветовал Ошабу стражник, сопровождавший колонну. — Вот, возьми мою плетку и всыпь ей как следует!
— Кому это всыпать? Уж не мне ли? — так и взвилась Герел. — Ах ты, сын ядовитой змеи! Хочешь, чтобы он ударил меня при людях? — Еще немного, и она бросилась бы на него.
Стражник расхохотался.
— Правда, уймись, — повторил свою просьбу Ошаб.
— Да-да, уймись, — поддержал его Тенгери. — Я рад, что вы ждали меня и что вы пришли. Я, как видите, вернулся, так что тащите меня в свою юрту!
Герел и Ошаб наклонились, чтобы поднять носилки с Тенгери, но женщина не удержалась и зашипела на стражника:
— Всыпь ей! Я бы так расцарапала твое мерзкое лицо, что тебя никто не узнал бы! Никто, понял?