— Клянусь богами, они потянулись к Лисьему перевалу! Их всех можно пересчитать, так ясно светит луна. Бат! Прости меня за то, что я тебе не сразу повиновался.
— «Прости, прости»… Что ты там лепечешь? Какое может быть прощение среди воинов? — И с досадой добавил: — Наша тысяча и так уходит из лагеря последней.
— Последней?
— Да, последней. Прежде мы всегда были среди первых, среди тех, кто по приказу «Затевайте драку!» первыми бросались на врага.
— А сегодня ты среди последних, потому что… — Тенгери помедлил немного и закончил: — Потому что ты состарился, вот почему.
— Состарился? — вскричал Бат, который и мысли такой не допускал. — А почему ты не спрашиваешь, почему мы в самом деле уходим последними? А? Почему?
Тенгери подумал: «Ладно, не буду перегибать палку», и для виду поинтересовался:
— Правда, почему, Бат?
— Потому что она состоит из дураков и молокососов вроде тебя, которые пасли овец, коз и лошадей, а врага и в глаза не видели.
Только чтобы еще позлить Бата, Тенгери спросил:
— Разве волк не враг? Я их много поубивал, десятник.
— Слушайте, слушайте! Он их много поубивал! Есть у волка лук и стрелы? Размахивает он острым мечом? Раскроит он тебе череп боевым топором? А набросит на тебя волк аркан, чтобы стащить с лошади? A-а, — вздохнул Бат, — знал бы ты, какой это позор — быть среди последних.
— Ты жалуешься? — прошептал Тенгери.
— Позор, позор, — повторил Бат и снова вздохнул.
— Тогда пожалуйся хану, десятник, пойди к нему и пожалуйся.
— Ага, выходит, ты не знаешь старинной мудрости: «Кто пойдет к хану с жалобой, назад не вернется!» Да что мы тут разговорились. — Бат потянулся и неожиданно резко проговорил: — Конечно, правильно, что наша тысяча выступает последней. Возьмем волков, да, твоих волков: разве они пошлют вперед своих волчат, чтобы те по неопытности попали в западню? Нет, старый волк пойдет первым, а волчат поведет за собой, чтобы те, крадучись сзади, учились у стариков, как это делается. Выходит, правильно, что наша тысяча, в которой так много молодых волчат, идет позади.
— Но иногда, — сказал Тенгери, — волчата носятся впереди стаи и резвятся, ни о чем не тревожась…
— И если дойдет до настоящего дела, их первыми и разорвут. Ха-ха! Хан прав, тысячу раз прав! — Бат сделал несколько быстрых шагов в сторону, как бы желая разбудить следующего своего воина, но вернулся и прошептал: — Возьми хотя бы время, когда мы выступаем, — только на восходе солнца. Мне просто… просто захотелось разбудить тебя первым, Тенгери.
— Но где же твои китайцы, Бат?
— A-а, ты опять за свое? Увидишь их, не сомневайся: они уже по эту сторону Великой стены, и их полководец, которого они носят на бамбуковых носилках по степи, разрешил им несколько дней пограбить. Увидишь их, не сомневайся: правда, живых китайцев останется к тому времени меньше, чем мертвых. Тех, кто идет последними, бросают в бой, только чтобы добить уже поверженного врага.
Теперь Бат действительно ушел.
Тысяча за тысячей скрывались за Лисьим перевалом. Луна, казалось, зацепилась за острую вершину горы, и тучи пыли застилали ее бледный диск.
В главном лагере царили покой и умиротворенность. Никто никого не подгонял, никто ничему не удивлялся, каждый делал что ему положено. Воины скакали к месту сбора, словно речь шла об охоте или рыбной ловле. Чингисхан спокойно сидел в своей дворцовой юрте в окружении женщин и девушек, которые подносили ему молочное вино и услаждали его танцами и шутками. Предстоящей битве он не придавал почти никакого значения и даже не стал сам во главе войска: если он в присутствии китайских послов обозвал князя Юн Хи, Сына Неба, слабоумным и трижды плюнул в южную сторону, то не только из желания оскорбить его, но и потому, что и впрямь считал его никудышным императором.
— Он хочет покарать меня, но он меня не знает, — сказал хан вечером своим военачальникам. — Возможно ли победить врага, не зная его? Ненависть сама по себе не убивает! Любой беркут умнее Сына Неба: беркут нападет на волка, но поостережется тигра — у тигра хватит сил сбросить с себя самого крупного беркута!
Когда Тенгери со своей тысячей оставил Лисий перевал позади, солнце стояло уже высоко в небе и жаркий ветер лизал траву и камень. Впереди лежала мерцающая степь — плоская, широкая, золотая. Ее прорезало длинное узкое озеро, берега которого поросли камышом. Вода в нем была чистая, прозрачная. На небе ни облачка, только солнце. Жарко, пыльно. Вот они достигли долины, и оглянувшись, перевал мог показаться людям черной пастью. Тихо, ни ветерка. Из-за повозок они ехали медленно, и всех их, людей и лошадей, облепили мухи. А вот ночью было прохладно, приятно. Иногда им навстречу устремлялись стрелогонцы из других тысяч, которые торопились с донесениями к хану. Тенгери с удивлением смотрел им вслед. Его злило, что они им ни слова не крикнули: началась битва или нет, а если началась, то как идет и руководит ли китайский полководец битвой с бамбуковых носилок или все-таки сошел с них. Так нет же — стрелогонцы мчались мимо молча, и лишь их серебряные колокольцы требовали: «Пропустить! Пропустить!»
Тенгери втайне хотелось, чтобы их войско где-то попятилось — тогда, может быть, их тысячу скорее бросили бы в бой. Это было вызвано чистым любопытством, которое порой охватывало его, когда старики рассказывали о минувших горячих битвах или опасной охоте. Они умело выбирали слова, расцвечивая свой рассказ страхом, огнем и тьмой: там, где их поджидала опасность, они переходили на шепот, а где до победы оставалось лишь переступить через смерть — на крик. Но все же слова оставались словами, как ни нанизывай и ни создавай из них героического повествования, даже если они до того околдовывали слушавших, что тем начинало чудиться, будто и они сражаются и побеждают или гибнут. Но под конец всегда оказывалось, что ты-то сидишь на своем месте, на камне или на траве, и лишь внимаешь рассказу, а не сражаешься. Поэтому Тенгери и хотелось, чтобы монголы где-нибудь попятились и их тысяча поскорее вступила бы в бой.